Я подношу руку к глазам. Синие веточки сосудов тянутся сквозь красное и блестящее, неприятно пульсируя. Не знаю, что там видит доктор Перейра, но я вижу совершенно отчетливо — кожа на руке содрана. В зеркало и смотреться не стоит.

— Вы нормальны, Марк. Перестаньте вы пялиться на свою пятерню, о Господи! Если бы я уделял столько внимания своей персоне, то наверняка бы тронулся.

Может, кому-то такая терапия и помогает. Но не мне. Вдобавок, слова его доносятся сквозь привычную ватную стену. Это от боли. Стоять я вообще не могу, лежать — с трудом, а обычно пребываю в идиотской застывшей позе — приподнявшись над кроватью и опираясь на локти, чтобы как можно меньше касаться простыни оголенным мясом. Так я и провожу дни.

Утром надо мной как солнце всплывает одутловатое лицо Каролины. Мать ее была индианка. У Каролины толстый нос, весь в черных точках и капельках пота. Глаза ее темны, а кожа матово-смуглая, нездоровая — видимо, от недостатка воздуха. Она моя сиделка и вынуждена проводить дни в закрытом помещении. Я даже окна открывать не позволяю. Что, если влетит оса и вопьется в меня жалом? Страшно и подумать.

Каролина привычно-рассеянно улыбается и вносит таз для умывания. Таз старый, медный. Через руку Каролины перекинуто чистое вафельное полотенце. Каролина усаживается в кресло рядом с моей кроватью. Даже это кресло, основательное, обитое кожей — его купил еще прадедушка, когда обставлял асиенду — даже оно крякает под немалым весом Каролины. Сиделка осторожно обмакивает полотенце в воду и проводит им по моему лицу. Она морщится от жалости, прикусывает губу. На белой ткани остаются кровавые пятна.

— Вам не больно, сеньор?

Я пытаюсь улыбнуться. Жутковато, наверное, это выглядит — оскал ободранных губ. Но Каролина — девушка мужественная. Она продолжает умывание. Обычное утро обычного дня. Умыв меня, Каролина встает и, покачивая бедрами, уходит из комнаты. Вода в тазу поплескивает и под лампами дневного света кажется почему-то лиловой. Через пять минут (ровно! ровно через пять! — я от нечего делать не раз проверял время по настенным часам, висящим над экраном) Каролина вкатит в комнату тележку с завтраком.

— То, что ты можешь есть тосты и переносишь этот уродский свет — и как ты не ослеп еще, не понимаю — доказывает, что ничего с тобой не случилось. Ты что, блин, «Ганнибала» не смотрел? Помнишь, там с чувака шкуру содрали — так он вечно в темноте ныкался, сосал какую-то бурду из трубок. А ты тосты жрешь. И на лампочки тысячеваттные пялишься. Симулянтище ты, Марк.

Владек, как всегда, экспрессивен. Как и положено русским. Хотя он, кажется, поляк. Экспрессивен и при этом рационален. Юридическая школа, Гарвард. Закончит и будет работать на правительство.

— Угощайся, Владек. Хорошие тосты.

Он плюет и шумно уносится из комнаты.

— Зря вы с ним так, — вздыхает Каролина. — Он добрый, хотя и грубый.

Так и хочется спросить, успел ли мой друг ее потискать где-нибудь в темном уголке. Впрочем, это вряд ли. Толстушки не в его вкусе.

— Ах, Каролина, — говорю, — одна ты мне верна.

Она нерешительно улыбается. Пытается понять, что значит «верна». Бабушка в зарослях чаппараля грозит узловатым пальцем: нечего, мол, смущать невинную девушку.

— Возможно, это какая-то форма социального протеста. Или мальчик просто пытается привлечь к себе внимание. Вероятно, в детстве ему недоставало ласки…

Грубый смех доктора Перейры обрывает блеянье доморощенного светила. Третий участник врачебного диспута — моя мать — сердито смотрит с экрана. Она мало говорит, но много курит. Незаметно, чтобы ей хотелось возместить недоданные мне в детстве ласки. На меня внимания не обращают. Перейра неистовствует:

— Да вы посмотрите на этого мальчика! Двадцатилетний оболтус! Скажите просто, что ему лень учиться и вообще лень что-либо с собой делать. Ох уж эта золотая молодежь…

Он говорит с горячностью предводителя инстургентов и брызжет слюной в лицо доморощенной знаменитости. Знаменитость ежится и украдкой вытирает брызги носовым платком.

* * *

Сегодня Каролина еще более грустна и кротка, чем обычно. Она обмывает мне лоб, старательно посапывая (застарелый тонзиллит, не иначе). Глаза у нее красные.

— Что случилось, Каролина?

Она не отвечает, и я мягко беру ее за руку. Девушка испуганно охает:

— Вам же больно!

— Ничего, я потерплю. Что у тебя стряслось?

Каролина вздыхает, и ее большая грудь при этом вздымается и опадает, как беременная китом волна.

— Бусы рассыпались.

Губы у нее дрожат — вот сейчас заплачет. Я на мгновение представил себе эти бусы. Наверняка какие-нибудь глупые кораллы или ракушки, которые всучил ей рыбак с Южного берега в обмен на ночь в лодочном сарае.

— Они были жемчужные. Мама подарила мне, когда я пошла на первое причастие.

Все оказалось так невинно. Только приглядевшись, я заметил на скуле Каролины старательно запудренный синяк.

— Как же они рассыпались?

— Нитка порвалась. Я собрала кое-что, но много укатилось в щели.

Из деликатности я не стал спрашивать, кто порвал нитку.

— Не плачь, Каролина. Пойди, сделай себе кофе и вот, вытри нос.

Я протягиваю ей носовой платок. Платок почти чистый, я только однажды промакнул им лоб. Каролина мнет платок в руке, с благодарностью улыбается и громко сморкается. Нет, я ошибался — она тоже не видит.

Павла позвонила вечером. Долго что-то бормотала, мялась — так на нее непохоже. А потом выпалила:

— Марк, извини, но Владек сделал мне предложение. Мы поженимся после его выпускных экзаменов.

Я улыбаюсь. Бог мой, как жаль, что она не видит всей красной, блестящей сути этой улыбки.

— Счастливого медового месяца. Владек будет отличным мужем.

Думаю, что бы еще сказать. Говорю:

— Как твой кот, кстати? Не вернулся?

Павла мгновение хмурится, вспоминая, потом радостно смеется:

— Представляешь, вернулся. Весь в соплях. Ветеринар сделал анализы и определил, что у него аллергия на цветущие цитрусовые.

Бабушка на птичьем дворе неодобрительно поджимает губы и качает головой. Хорошо, что мы не выбрали Павлу.

* * *

Каролина больше не носит медный таз. С таким животом, как у нее, это просто опасно. Она вкатывает его на тележке. Каждое утро, открывая дверь своим ключом, она проходит в ванную, моет руки, переодевается в рабочий халат и выкатывает тележку. Рядом с тазом лежит горка чистых вафельных полотенец.

— Патрик хочет, чтобы я поехала с ним на лето в Европу. Ты не будешь слишком скучать? Каролина о тебе позаботиться. Я договорилась с ней. Она будет получать сверхурочные и сможет оставаться на ночь. Если тебе что-нибудь понадобиться, ты знаешь мой телефон.

У мамы-в-экране грустный голос. Она постарела, и, кажется, восе не хочет никуда ехать со своим Патриком. И все же она ждет моего ответа, напряженно всматривается воспаленными глазами в свою половинку экрана.

— Конечно, мама, поезжай.

Кажется, после моих слов она почувствовала облегчение.

* * *

— Белый ферзь идет на А5.

Доктор Перейра передвигает фигуру за меня и задумчиво чешет затылок. Я загнал его в угол. Ему нужно минут пять, чтобы просчитать все варианты и уронить на доску черного короля. Фигурка падает со стуком и скатывается на пол.

— Знаешь, ты неплохо устроился, — говорит Перейра, откидываясь в дедушкином кресле. — В конечном счете, может, ты и прав. К чему вся эта суета…

Он неопределенно машет рукой в сторону зашторенного окна.

— За исключением твоей акробатической позы, все не так уж и глупо.

С кончика его носа срывается капля пота и — шмяк — падает на подлокотник.

— Но у тебя чертовски жарко. Можно включить кондиционер?

Он ищет пульт, не находит и идет к кондиционеру, проходит сквозь стену, и исчезает.