Эта «Катенька» образца 1898 года, впервые в жизни увиденная мною в 1998, причем именно в Иерусалиме, там, где этого менее всего можно было ожидать, пробудила во мне ностальгию совершенно особого свойства. Ведь автором гравюры был тесть (во втором браке) моего деда, Михаила Евсеевича Зингера, академик Виктор Бобров, о котором, если не считать его ярого антисемитизма и ненависти к декадентам, я практически ничего не знал, и которого вывел в своем романе «Билеты в кассе» под именем Алексея Багрова.

Образ Екатерины, судя по всему, был очень дорог Зилпе Бат Дов. По свидетельству ныне покойного доктора Цейтлина в «Дочке казенного раввина» императрица занимала значительно более важное место, чем в пушкинской повести, причем ей приписывалась симпатия к еврейству, скорее всего не основанная на исторических фактах. То же самое было верно и для «Ночи пасхального сейдера», написанной в конце сороковых.

То, что передо мною фрагменты именно этой повести, я понял, едва взглянув на рукопись, чье начало было явно вырвано из тетради, так же, как несколько страниц из середины и конца. Главная же встреча ждала меня уже во втором абзаце — и по сравнению с ней свидание с Бобровым, так поразившее меня сначала, совершнно померкло. Заменив гоголевских запорожцев на ранних хасидов, Зинаида Берловна свела меня с моим почти мифическим предком — странствующим цадиком Шаей Жуховицким, за что я охотно прощаю ей такую историческую вольность, как перенесение из павловской эпохи в екатериненскую «Мнения об устройстве быта евреев» сенатора Державина. Что же до «широкого читателя», то его я решился побеспокоить приведенным ниже текстом лишь по причине, давно уже меня занимающей: тот странный город, в котором и я сам живу уже почти два десятилетия, слишком многое проглатывает без остатка, не сохраняя следов век за веком сменяющих друг друга своих жителей, едва успевающих промелькнуть искаженным видением в его кривом зеркале.

Вот текст рукописи в том виде, в котором он попал ко мне:

«А, Акива, ты тут! здравствуй! — сказала красавица Шошана с той же самой усмешкой, которая чуть не сводила Акиву с ума. — Достал ты мне харойсес1, который кушает царица? достань харойсес, пойду с тобой под хупу!» И засмеявшись, убежала.

Как вкопанный стоял кузнец. Отец наш на небесах, отчего она прекраснее праматери нашей Рахили? Ее взгляд, и речи, и всё, ну вот так и жжет, так и жжет… Нет сил помыслить ни о чем ином, хоть Пейсах настает, и следует обратить мысли свои к освобождению из рабства египетского! Кто вразумит меня? Разве уж броситься в ноги к Шае-чудлтворцу? Кто знает, с какой силой он водится… Да только иначе ведь один мне путь — в пролубь, да и лишиться доли в мире грядущем!

«Куда, Акива?» — закричали ешиботники, увидя бегущено кузнеца. «Прощайте, братья! если Господу будет угодно… ах, горе, горе мне! не петь нам уже вместе «Эход ми йодейа»!2 просите реб Калмана помолиться о моей душе. Не успел я в греховности своей закончить корону для нового его свитка Тойры. Всё добро мое на цдоку!3 Прощайте!»

И тут снова принялся кузнец бежать.

«Он повредился!» говорили ешиботники. «Ситро ахро4 овладела его сердцем. Дибук вселился в него.»

Жуховицкий Шая, гостивший тогда в Диканьке, провел годы в Межериче у Маггида, а прогнал ли тот его, или он сам ушел, этого никто не знал. Бродил он по всей Черте Оседлости от Варши и до Одессы, а впереди него летела присказка «де Шая ходить, там жито родить». Хоть был он подлинный илуй5 в учении, раввины его сторонились, а прошлой осенью в Бердичеве его даже отлучили. Но не прошло и дня после его прибытия в местечко, а уж все знали, что если кто занемог не в шутку, то надо звать за Шаей, и тому стоило прошептать несколько слов, и недуг как будто рукой снимало.

Кузнец не без робости отворил дверь и увидел Шаю, сидевшего на полу по-турецки перед колодою, на которой покоилась какая-то ветхая книга размером в полторы виленских Геморры6. Шая тихо напевал себе под нос какой-то вовсе не знакомый кузнецу нигун7, а когда он слегка покачивал головою, страница книги сама собой переворачивалась. Он так, верно, крепко был занят книгою, что, казалось, совсем не заметил прихода кузнеца, долго стоявшего чуть не на цыпочках, затаив дыхание.

«Мир вам, ребе!» — сказал наконец Акива.

Тот, не отрывая взгляда от книги, начертал в воздухе какой-то замысловатый знак.

«Вы, говорят… — сказал, собираясь с духом, кузнец, — сведущи в тайном учении и умеете, не во гнев будь сказано, даже творить чудеса…»

Проговорив эти слова, Акива испугался, подумав, что выразился излишне прямо, и ожидал уже недоброго. Но Шая продолжал, не глядя на него, листать книгу.

Ободренный кузнец решился продолжать: «Пропадать приходится мне, грешному! ничто уж не помогает! а могли бы вы, ребе, сотворить чудо, чтобы спасти душу, приговоренную к истреблению?»

«Знакома тебе история про коня Альбарака, описанная сынами Ишмаэля в «Алькоране»? — ответил ему Шая вопросом на вопрос, не отрываясь от книги.

Тут Акива, собравшийся уже было ответить, что, Боже сохрани, не читал он отродясь никаких книг, кроме святой Тойры, да и то в комментариях был не силен, заметил к ужасу своему, что Шая разинул рот, и в это время одна страница сама собою оторвалась от книги, завертелась в воздухе, скаталась в шарик величиною с тейгеле8, и этот шарик подскочил вверх и как раз попал ему в рот. Шая съел его и снова разинул рот, и еще одна страница таким же порядком отправилась снова.

«Господь да смилостивится над нами! — подумал набожный кузнец. — Сегодня ведь канун Пейсах, нельзя есть ни мацы, ни квасного, а он ест тейглах, да еще неизвестно из какой книги слепленные! Не пошел ли он по стопам отступника Шабсая Цви, да сотрется имя его?»

«Знакомы ли тебе правила игры в шашки?» — спросил его тут Шая, впервые обратив на него взгляд своих пронзительных очей.

«Никогда, ребе, не про нас будь сказано, не играл я ни в какие игры, кроме дрейдла9 на Хануку», — ответил кузнец, потупясь.

«Каждая пешка ходит только вперед и только на один шаг, — продолжал Шая. — Но если станет дамкою, то может ходить куда и как угодно.»

Мороз продрал кузнеца по коже.

«Нет невозможного для того, кого возлюбил Предвечный, — тихо сказал Шая из Жуховиц. — И сало станет ему кошер, если Господу будет угодно. Вот я дам тебе скакуна столь скорого, что сегодня же будешь справлять первый сейдер в Ерушалаиме, а на второй снова перенесешься в Диканьку так скоро, что не нарушишь закон эйрува10».

«Воистину велики и неисповедимы пути Всевышнего, — осмелев, сказал Акива. — А нельзя ли мне прежде попасть без подорожной в Петербург, ко двору императрицы?»

Однако ж…

/ Тут из тетради вырваны несколько страниц /

… вошел человек виду значительного, в шитом золотом мундире, с умным, но несколько усталым взором серых глаз и высоким лбом. Волоса его собраны были на затылке в косицу. Хосиды отвесили все ему поклон в ноги.

«Все ли вы здесь?» — спросил он властно.

«Таки все, вашество».

«Это что же за пуриц11? Неужели царь?» — спросил кузнец одного из хосидов.

«Куда тебе царь! это сам Гавриэл Державин, сойфер ихний», — отвечал тот.

В другой комнате послышались голоса, и кузнец не знал, куда деть свои глаза от множества вошедших дам в атласных платьях с длинными хвостами и такими вырезами впереди, что богобоязненному человеку и смотреть не пристало. А дорогóй материи пошло на них столько, сколько сам Фройме-портной, которому случалось шить и для панства, во всю свою жизнь, верно, не видывал.

Хосиды, а с ними и кузнец, низко опустили головы, сняв свои меховые штраймлы12, под коими обнаружились у них черные бархатные ермолки. Некоторые из придворных захихикали, засуетились, стали стаскивать с хосидов и эти ермолки, тянуть их за пейсики.